«Юнкерс», не выходя из пике, рухнул в реку, а Павел снова вскочил на изувеченную подножку, чувствуя подошвами сапог острые края пробоин. Машина с ревом вырвалась на твердую землю, где вовсю кипел бой, а он смотрел прямо перед собой невидящими глазами, все еще не веря в то, что остался в живых. И на самом краю сознания своего он разобрал еле слышное «Ты будешь жить, воин…» и узнал голос кареглазой колдуньи Анюты.
…Бои на Сандомирском плацдарме были жестокими. Здесь сложил свою буйную голову лихой разведчик Володя Подгорбунский, и здесь же погибли сотни и тысячи других русских воинов. Не всех, далеко не всех оберегала невидимая рука хранящая…
Этой должности нет на листах боевых расписаний,
Не до лирики там, где смертями набиты бои,
И «до гроба любить» на войне не дают обещаний,
Ведь война — это жизнь, у которой законы свои
Говорят, что у войн — абсолютно не женские лица,
Может, это и так, но опять через огненный ад
На высотку ползет, стиснув зубы, девчонка-сестрица,
Словно ангел, крылом укрывая упавших солдат
И нагрянет весна, как кино довоенного мира,
Обожженную ночь забинтует черемухи цвет…
«Полевая жена», фронтовая жена командира
Вдруг заплачет от счастья, названья которому нет
Что поделаешь, если в землянке душа замерзает,
И под встречным огнем повстречались любовь и война
Ведь родная жена только раз на войну провожает,
И почти каждый день смотрит вслед «полевая жена».
Перепутал опять звездопад небеса и погоны,
Но примчится приказ, разметав фронтовое жилье,
И навстречу свинцу командир поведет батальоны,
У последней черты вспоминая совсем не ее
А потом будет май и парадная тяжесть мундира,
Но победный салют поездам не задержит разбег…
«Полевая жена», фронтовая жена командира
Вновь заплачет от счастья, с которым простится навек
Анатолий Пшеничный, «Полевая жена»
После грохота канонады тишина бьет по ушам взрывом тяжелого снаряда, и живые — те, кому в очередной раз удалось обыграть ненасытную старуху смерть, — чувствуют себя заново рожденными. С детским любопытством смотрят они на мир, надевающий свой желто-багряный осенний наряд, и с детской жадностью спешат попробовать его на вкус. Могучи законы природы и жизни, и никакая война не в силах их отменить.
…Начало осени сорок четвертого на Львовщине, на землях, принадлежавших некогда польскому вельможе графу Потоцкому, выдалось теплым. Огненная топь страшной войны ненадолго выпустила людей из своих цепких объятий, и люди спешили надышаться впрок, перед следующим погружением в кровавый омут. Нырять туда не хотелось — конец войны уже брезжил, это было видно по всему, в том числе и по триумфальному оттенку приказов Сталина, — но оставалось незыблемое «Кто, кроме нас?», и солдаты русские ждали приказа, чтобы снова идти в огонь. А пока они просто жили, радуясь каждой минуте бытия, такого драгоценного и такого хрупкого.
Павел с группой офицеров дивизиона побывал во Львове — древний город, почти не затронутый войной, того стоил. Дементьев бродил по его узким улочкам, где с трудом могли разъехаться два экипажа, любовался строгой готикой костелов, часовней Баимов, гротом со львами на горе Высокий Замок, памятниками поэту Адама Мицкевичу и первопечатнику Ивану Федорову — жила в душе воина тяга к прекрасному. Втайне он надеялся, что вновь отдернется завеса памяти и опять приоткроется дверь в прошлое, как это случилось с ним в Приднестровье, но тени прошлого безмолвствовали.
Прошлое молчало, зато рядом переливалось всеми красками жизни настоящее. Штаб дивизиона стоял несколько дней в селе Яворив, разместившись в школе. Директором школы был пожилой поляк интеллигентного вида, живший неподалеку от нее в собственном доме с женой и служанкой. По инициативе Прошкина, налаживавшего «отношения с местным населением», Дементьев приглашал пана директора в гости, сманивая его русской водкой и украинским борщом, но поляк отнекивался, ссылаясь на язву желудка.
Зато жена его, пани Гражина, весьма эффектная «язва» лет двадцати четырех, была не прочь пообщаться с «господами русскими офицерами» и охотно принимала приглашения на обед. Наблюдая за ее движениями, мимикой, блеском глаз, Дементьев быстро и безошибочно определил, что темпераменту этой особы позавидует ансамбль африканской песни и пляски: пани Гражина прямо-таки излучала зовущие флюиды. «Да, — подумал Павел о болезном пане директоре, — с такой супругой не то что язву желудка, инфаркт в два счета заработаешь!». Офицеры общались с Гражиной на смеси польского, украинского и русского языков, но это не помешало Павлу понять, что очаровательная пани предпочитает его другим гвардейцам.
— А ведь ясновельможная наша на тебя нацелилась, Паша, — подтвердил его гипотезу Гиленков. — Завидую тебе — какая женщина!
Дементьев и сам это видел: Гражина кокетничала с ним напропалую, пустив в ход весь арсенал извечных женских уловок, предназначенных дать понять мужчине, что дама к нему «неровно дышит».
— Пан капитан, — спросила она однажды, — скажите, как военный человек, где лучше ховаться, если налетят немецки самолеты?
— Лучше всего в подвале школы, — ответил Дементьев, оценив обстановку и немного подумав.
— Покажите, — тут же потребовала Гражина.
В довольно просторном подвальном помещении, заваленном бочками, ящиками, баулами и банками со съестными припасами, было полутемно. Гражина бурно дышала, ее пышная грудь так и норовила выскочить из платья. Прекрасная пани, изображая испуг, взяла Павла за руку и стиснула ее так, словно «немецки самолеты» не только уже налетели, но и сбросили бомбы, которые вот-вот угодят прямо в этот уютный подвал. И тогда Павел обнял Гражину и крепко поцеловал, прикидывая, как бы ему половчее уложить ее на очень кстати подвернувшийся объемистый тюк с какими-то тряпками. Гражина страстно ответила на его поцелуй, но стоило только Дементьеву начать развивать наступление, как она вырвалась вдруг из его объятий и горячечно зашептала: