— Этого так оставлять нельзя, — шевельнул желваками Дементьев, выслушав рассказ Прошкина, — пошли к Бочковскому, комиссар.
— Пошли, — замполит кивнул. — Даже если эти мерзавцы уже сбежали — в чем я сильно сомневаюсь, они там все пьяные были до зеленых соплей, — найти их проще простого. Возле того дома стояли два наших танка из батальона Бочковского — я номера запомнил. Наверняка это их экипажи и паскудничали. Ну, пошли, капитан.
Комбат встретил их неласково. Был он выпивши или нет, Дементьев с уверенностью сказать не мог, однако внешний вид Бочковского оставлял желать лучшего. Щеки капитана ввалились, сухая кожа туго обтянула скулы, запавшие глаза блестели нездоровым блеском — Володя походил на тяжелобольного, если не сказать больше. Павел очень хорошо понимал его состояние, но понимал он и то, что танкисты из батальона Бочковского сотворили черное дело, которое не должно остаться безнаказанным.
Выслушав Дементьева и Прошкина, Бочковский сказал с поразившим Павла ледяным спокойствием:
— Я понимаю, что насиловать женщину отвратительно. Я сам этого никогда не делал, и делать не буду — это гнусно и противно моей натуре. Но и ссориться по пустякам с моей чумазой братией мне не с руки.
— По пустякам? — изумился Дементьев. — И это ты называешь пустяками?
— Повторяю, — комбат зло сверкнул глазами, — ссориться со своими ребятами сейчас, когда мы идем по немецким тылам, я не буду. Мне с ними еще воевать, они в каждом бою рискуют жизнью — ты знаешь, капитан, сколько танков мы теряем каждый день. Кроме того, на войне, и вы знаете это не хуже меня, пули и снаряды могут лететь и попасть в тебя и со стороны своих. Пули — они ведь не меченые, и откуда они в тебя попадут, узнать нельзя. И я не хочу, чтобы со мной произошел какой-нибудь непредвиденный случай, как, например, с командиром танкового полка девятнадцатой бригады, которого совершенно случайно, знаете ли, раздавил свой танк. Тот подполковник ретиво требовал со своих экипажей высокого порядка и жесткой дисциплины, строго наказывал за пустяки и очень показывал свою власть, а у нас в танковых войсках так поступать нельзя.
— А ты что, считаешь, пусть лучше твои бойцы делают, что хотят? — не выдержал Прошкин. — Пьют, грабят, насилуют? И никакой дисциплины? Война все спишет, да? Они же советские солдаты, черт подери!
— Они прежде всего люди, — все так же спокойно произнес Бочковский, — а с людьми надо вести себя разумно. Предположим, сниму я сейчас эти экипажи, отдам их под трибунал, который пошлет их в штрафбат, и что дальше? Кого я посажу в танки — ваших ракетчиков-минометчиков? После завершения операции, если живы будем, я проведу соответствующую воспитательную работу, — он сжал увесистый кулак, — но сейчас, в разгар рейда, я не хочу восстанавливать своих орлов против себя. Я с ними вместе рискую жизнью, и выполнение боевой задачи зависит от них. А сейчас, ребята, вы лучше уйдите из батальона, и не советую вам поднимать шум по этому поводу и докладывать начальству.
Дементьев молчал, не зная, что возразить. В словах Бочковского было своя правда, но это была какая-то неправильная правда, идущая вразрез с той правдой, которая с детства жила в душе Павла: «Есть вещи, которые человеку делать нельзя, и никакие оправдания тут не помогут».
— Поговорили, называется, — угрюмо сказал Прошкин, когда они возвращались к себе, и замысловато выругался. — Танковые войска, краса и гордость… Тьфу!
— Ты лучше, Георгий Николаевич, — посоветовал Павел, — смотри, чтобы у нас такого не было. У нас ведь тоже люди, и тоже, между прочим, каждый день жизнью рискуют.
— Если у нас случится такое, — глухо отозвался комиссар, — я до трибунала доводить не буду. Сам расстреляю, на месте, вот этой вот рукой, а там пусть меня хоть судят, хоть пулю в спину пустят. Капитан Бочковский не прав — нельзя так. Один раз дашь слабину — вроде бы из благих побуждений или еще почему, — а там все, пошло-поехало. Если можно насиловать женщину — причем, заметь, не немку даже, вражью бабу, а полячку! — то почему нельзя потом вспороть ей живот? И почему нельзя вместе с перстнями оторвать пальцы, отрезать уши вместе с сережками, вырвать золотые зубы вместе с челюстью? И что дальше? Будем детей танками давить, забавы ради? Чем же мы тогда лучше фашистов, спрашиваю я тебя, Павел Михайлович? Вот то-то и оно…
«Грязное это дело — война, — размышлял Дементьев, — грязное и мерзкое. Может, когда-то, веке в семнадцатом-восемнадцатом, она и была увеселением, красивым зрелищем со шпагами, мушкетами, ватными клубами порохового дыма, благородными кавалерами, яркими мундирами, шляпами с перьями, белыми конями и рыцарским отношением к дамам и к побежденным. Да и то, наверно, все это было только лишь в книгах Александра Дюма, а в реальности вшивые солдаты-наемники давали жару, получив на три дня на разграбление захваченный город… Но сейчас, в двадцатом веке, все, что связано с войной, приводит к разрушению человеческой цивилизации, какой бы идеологией эта война не прикрывалась. Звереет на войне двадцатого века человек, дичает и теряет свой облик. Распадается душа его, и рассыпается в пыль хрупкое здание нравственных ценностей, с таким трудом выстроенное гуманистами — писателями, художниками, мыслителями — за последние пару столетий. Но какой бы омерзительной ни была война, эту, Отечественную войну, мы должны закончить во что бы то ни стало — надо добить гнусную тварь, пожирающую все и вся».
Ординарец Вася Полеводин безмятежно дремал, но Павлу было не заснуть. Наконец, промаявшись, он встал и пошел к Гиленкову — отвести душу в разговоре с другом. Комдив не спал, сидел в своей машине и пил чай, и Дементьев выложил ему всю эту поганую историю.