Глядя на поля и холмы, окружавшие Кунерсдорф, Павел испытывал очень странное чувство, схожее с тем, что он испытал в Приднестровье, на месте Брусиловского прорыва. И поэтому он даже не удивился, когда, взглянув на своего ординарца, увидел вдруг у него на плече не автомат ППШ, а старинную фузею с трехгранным штыком. И не солдатская шапка-ушанка была на голове Василия Полеводина, а черная треуголка из тех, что носили русские солдаты восемнадцатого века. Преобразившийся Полеводин стоял рядом с Дементьевым и смотрел на холмы и поля, окружавшие Кунерсдорф. Взгляд у солдата был отрешенным, хотя Павел был больше чем уверен, что никто, в том числе и сам Василий, не замечают изменений в одежде и внешности ординарца.
— О чем задумался, Вася? — спросил Павел. — Или знакомые места увидел?
— О чем задумался, Васька? Тебя спрашиваю, Воднев! — голос капрала построжел.
— Да это я так, дядя Егор, — смутился Василий Воднев, восемнадцатилетний парень, только этой весной сданный в рекруты, и встрепенулся, как вспугнутый воробей. — Деревню свою вспомнил — там сейчас самая страда…
— Про деревню забудь! — строго заметил капрал. — Ты теперь отрезанный ломоть, ты теперь солдат на службе государевой, и вернешься ты домой стариком глубоким, ежели…
— …ежели вернешься, — закончил за него Зыкин, старый солдат, тянувший лямку уже тридцать лет и поседевший в боях и походах. — Пули шведские, сабли турецкие — много чего на тебя припасено. И просторна мать сыра-земля — в ентой постеле всем места хватит.
— Ты мне молодого не стращай! — одернул его Егор Лукич. — Ишь, раскаркался! От судьбы не уйдешь, но и на карачки перед ей падать не след — не солдатское это дело. Смерть — она всех приголубит в час назначенный, да только отходную раньше времени запевать не спеши.
…С раннего утра тридцать первого июля русские войска целый день укреплялись на холмах близ Одера. На склонах Еврейской горы, Большого Шпица и Мельничной горы рыли окопы, насыпали батареи, плели туры — по слухам, которые ловили чуткие солдатские уши, пруссак был уже близко и норовил зайти с тылу. Главные многопушечные батареи строили на правом крыле и в центре, на Большом Шпице, устанавливая за насыпями «секретные» шуваловские единороги. Дула шуваловских гаубиц закрывали медные крышки, но вся армия и шустрые маркитанты давно знали, что жерла у единорогов не круглые, а как яйцо.
Апшеронский полк насыпал большую батарею. По летней жаре солдаты — гренадеры, мушкатеры, артиллеристы — работали босиком, в одних штанах, скинув кафтаны и камзолы и повязав головы платками. Работали споро и в охотку: работа была привычной, крестьянской — это тебе не «артикул метать». За постройкой батареи доглядывал заместитель Салтыкова генерал Фермор, однако следить за работами он поставил какого-то невысокого, сухощавого, быстрого в движениях офицера в чине подполковника.
Этот штаб-офицер, которого солдаты прозвали «шустрым», изумлял их тем, что вел себя совсем не так, как господа офицеры: в расстегнутом камзоле, перемазанный глиной, он копошился во рву вместе солдатами и пил с ними ржавую болотную воду. Подполковник сыпал шутками, не гнушался и сам взяться за лопату, и в то же время зорко наблюдал за тем, чтобы все делалось правильно.
К полудню апшеронцы закончили половину главной батареи. Объявили полдник; офицеры подались в тенек, к кустикам, солдаты расположились прямо на теплой, нагретой солнцем земле.
Воднев лег на спину, глядя в небо, по которому плыли редкие белые облака. «Домой к нам плывут, — думал он, — в деревню нашу, туда, где остались мать, сестренка Катюша и черноглазая Дарьюшка… Увижу ли я их когда-нибудь?». Васька погрустнел, но зоркий Егор Лукич это заметил и тут же окликнул молодого солдата. Знал старый капрал, что творится на душе у рекрута — сам был таким. Дядька Егор был строг по должности своей, но оставался человеком, и солдаты видели это и ценили.
— Не журись, Воднев, — сказал он, глядя на затосковавшего Василия. — Первый бой — это завсегда страшно. Главное — первый страх пережить, а там легше будет.
Зыкин пробормотал было что-то вроде «ты сначала переживи этот бой», но капрал зыркнул на него сердитым глазом, и старик умолк.
Король Фридрих изучал карту. Вот она, голубая лента Одера, вот кирпично-красные прямоугольники Франкфурта, вот буро-зеленые холмы Юденберга, Мюльберга, Шпицберга. Карта — это разноцветная шахматная доска, на которой он, король Пруссии, разыграет завтра свою очередную победную партию.
Итак, дебют: построение будет такое же, как при Лейтене. Миттельшпиль: косой удар — правым крылом по левому крылу русских. Генерал Финк ударит с тыла — эндшпиль: русские варвары беспорядочной кучей валятся в реку и тонут, тонут, тонут. Этот недалекий русский барин, Салтыков, — о чем он сейчас думает? Рассчитывает, что сможет отсидеться за рогатками от палашей лучшей конницы мира — гусар Зейдлица? Или он считает, что его вонючие казаки да калмыки, вооруженные луками и стрелами, смогут устоять перед лейб-кирасирами Бидербее? Наивный глупец… А его солдаты — это просто стадо крепостных. Они одеты в мундиры, но остались рабами, годными только для услужения своим барам, — какие из них воины?
Прусский солдат знает, за что воюет. Прусскому солдату платят, а после победы этот солдат может напиться, пограбить и вдоволь повалять баб — что еще нужно двуногим скотам, обученным убивать? Рассуждать этим скотам не нужно — ни в коем случае. За них думают офицеры (а за офицеров — король), а дело солдат — беспрекословно выполнять приказы, идти вперед и умирать во славу короля Пруссии (пусть даже до славы этой им нет никакого дела). Правда, наемники — силезцы, швейцарцы, итальянцы, сброд со всего света, — так и норовят смыться, особенно перед битвой, исход которой неясен, но лагерь армии Фридриха Великого зорко сторожат верные гусары, чистокровные немцы, за которых, если что, ответят их семьи. Страх — вот самый лучший способ создать непобедимую армию. Солдат должен бояться своего капрала во сто крат больше, чем самого грозного неприятеля, — вот залог победы.